До станции нашей дорога знакома слушать

Деревенская дорога минусовка скачать бесплатно - №

Особое внимание мы уделяли нашим многовековым связям. Из всех ожиданий Себе выбирали дороги. Исчезли Это издание об истории отношений России и Беларуси за многие века – с древнейших времён до наших дней. с современными писателями Беларуси мы недостаточно хорошо знакомы. От станции нашей дорога знакома - Золотое кольцо караоке, минусовка, фонограмма mp3, текст песни, скачать и слушать. От станции нашей дорога знакома, В края луговые уводит дорога, Слушать онлайн Золотое кольцо Деревенская дорога на Megalyrics — легко и.

Повесьте пальто, Ноговицын, все тапочки у нас на нижней полке, выбирайте. Михаил Миронович сидел на кухне, довольный жизнью и почти веселый — никаких следов обещанной болезни.

Огромное старинное окно выходило на церковь, нечетко высвеченную фонарями, самоварным боком выпирал центральный купол, остальные купола, поменьше, окружали его, как голубые чашки. Крохотная, похожая на канарейку жена суетилась у плиты. В центре круглого стола стояла красная эмалированная кастрюля, в старинном соуснике со сколотым краем густела сметана.

Пахло плотно промешанным фаршем и вареной капустой. Заодно и вас проверил. Есть, тыкскыть, званые, а есть призванные. Милости прошу, помойте руки, оба заведения направо, встык, а потом присаживайтесь с нами вечерять. Анна Ивановна соорудила славные голубцы. Анна Ивановна пошла за тарелкой; кажется, она привыкла к необъявленным визитам.

Я смущенно подсел, мне положили на тарелку толстый голубец, выдали вилку и нож и продолжили семейную беседу. Не подстраиваясь под. Беседа заключалась в том, что Сумалей без остановки говорил, а жена его безмолвно слушала. Он рассуждал о каких-то старинных знакомых, которые решили эмигрировать в Израиль. Я так и не понял, осуждает их М. Голубец был сочным и мягким, сметана свежая, наверное, с базара; ел я с удовольствием и от этого стеснялся еще сильнее.

Ну что же, если все сыты-довольны, пойдем в кабинет, на два слова. В кабинете я был подвергнут допросу. Что привело на философский. Что думаете о спорах Сахарова с Солженицыным.

Журнальный зал

Как случилось, что не знаете Кьеркегора. Я отвечал, как солдат на плацу, — четко, не пытаясь уклониться. Закончив испытательный допрос, Сумалей умолк. Через пять минут очнулся, словно вынырнул из летаргического сна: Думается мне, как нынче говорят советские начальники, что мы и вправду с вами можем посотрудничать.

И вот вам первое задание… рискованное, прямо скажем. Вы статейку в аспирантский сборник сдали? Но я уже ее перепечатал! Это очень хорошо, что задержались. Потому что мне нужна одна цитата. Но не сегодняшнего и даже не вчерашнего. Я предпочел бы позднего Плеханова или, там, какого-нибудь Германа Лопатина. Примерно вот такая, понимаете? Польщенный сумалеевским доверием, я решил слегка поумничать и произнес: Может, поискать у Дьердя Лукача?

Лукач слишком долго жил. Он помер лет десять назад, если не позже. Главное же — найти? Если вы припишете цитату Лукачу, вас архивисты зажопят. Подредактируйте и приведите их в статье. Повесьте ссылку на какой-нибудь архив: Главное, чтоб фонд такой существовал. Опись, номер папки, лист. Нужно прикрыться хоть Карлом, хоть Фридрихом, хоть банным листом. Вообще ничего, ни одной завалящей цитатки. А выйдет ваш ротапринтный сборник, радость складских помещений, и я смогу на вас сослаться: Сумалей изменился в лице.

Словно запер его изнутри. Складки разгладились, губы слегка растянулись, проявилась отстраненная улыбка. Он встал и в полупоклоне указал на дверь. Надеюсь, разговор останется между нами, но как вам будет угодно. Так я заслужил доверие Учителя. И сложную, изменчивую дружбу. Времени было навалом, риск не застать его дома активно стремился к нулю.

Гулять он не любил и раньше, мол, в квартире воздух тот же самый, только с подогревом, а после кончины любимой жены в августе семьдесят девятого; как сейчас помню тот ужас Михаил Миронович ушел в полузатвор. Добровольно перевелся в консультанты, отказался от единственного семинара, в МГУ появлялся нечасто — на кафедре, в парткоме, на защитах диссертаций и на редких заседаниях ученого совета.

В магазин за едой посылал аспирантов, восторженные аспирантки в очередь готовили. Уточнив, где на Казанском камера хранения, я спустился в цокольный этаж. Строгие вокзальные уборщицы швабрами гоняли воду по коричневому кафелю. Ведра были расставлены в шахматном порядке, чтобы тряпки было легче отжимать.

В полуподвальном помещении с приземистыми потолками воздух разогрелся до предела и всосал водяные пары; было жарко и влажно. Везде висели одинаковые олимпийские плакаты на дорогой мелованной бумаге: Вопреки напрасным опасениям, возле камеры не гужевалась темная толпа; здесь не было ни худощавых азиатов, ни обильных телом молдаван, ни щеголеватых грузин в широких клешах, ни зачумленных рязанских дедков.

Старый седой кладовщик подхватил рюкзак и легко закинул на пустую полку. С семнадцати тридцати до восемнадцати перерыв, молодой человек. Не опаздывайте, молодой человек, чтобы не пришлось доплачивать, молодой человек. Избавившись от багажа, я налегке отправился пешком. Через пыльные Басманные и вялую Покровку, заставленную старыми домами, как тесный антикварный магазин комодами эпохи Александра III, в длиннохвостый Лялин переулок, а оттуда до Николоямской и вверх.

Вдоль тротуаров подсыхали тополя, на скамейках восседали злобные сторожевые бабки. Спокойная жара перерастала в пекло, на всех углах стояли белые нарядные милиционеры, похожие на сахарные головы. От Яузы дорога круто забирала вверх. Я знал, что старое название холма, Болвановка, было связано с татарским идолом, но Учитель резко возражал: Вы поняли, Лексей Арнольдыч?

Я тормознул у киоска с мороженым: У стаканчика рифленые бока. А вокруг оплывала Москва. Над раскаленной мостовой змеился воздух, сквозь него сомнамбулами двигались прохожие, весело бибикали машины, сворачивая к Котельнической набережной, от столбов тянулись дистрофические тени, солнце растекалось по фасаду низкорослого здания напротив.

Сбоку от входа висела большая афиша, на которой пылали плакатные буквы: Спекули просили четвертной, что отдавало бесстыдством. Но об этом спектакле ходили легенды: Я вышел на подмостки. Прислонясь — к дверному — косяку. У меня промелькнула счастливая мысль. Может быть, не жадничать сегодня? Ну четвертной, на двоих — пятьдесят. Наплевав на жеваные брюки и куртец, заявиться к самому началу, вычислить в толпе барыгу — расхлябанного, как на шарнирах, с уверенным и наглым взглядом.

Наша станция

Войти по третьему звонку, пробуриться на свои места, смущая напомаженных интеллигенток и расплывшихся райкомовских мужчин, выдохнуть и затаиться в ожидании начала. Мусе эта затея понравится: Когда я первый раз повел ее во МХАТ, она почти обидно усмехнулась: Нам, торгпредовским, как мясникам, несут билетики и книжки, а мы носы воротим, парикмахершам билеты раздаем… Но сидела в зале тихо, отрешенно.

И вскоре сама предложила: Там Гафт играет в главной роли, а пьесу некий Рощин написал. Призналась честно — ничего не поняла, но впечатлилась. После чего напросилась на выставку и честно стояла на Малой Грузинской у картин недоступных художников. Даже выписала толстые литературные журналы, хоть потом ворчала, что читать в них совершенно нечего, разучились современные писать, не то что были Толстой и Тургенев.

И долго пытала меня: Мороженое было съедено, оставалось выпить газировки. Упитанная продавщица выжала рычаг сифона; стакан был горячий, вода ледяная, мелкие пузырики шибали в нос… Я перешел дорогу. Нужно было что-нибудь купить М. В продуктовом было хуже, чем в гладильной, тетки прели в накрахмаленных халатах и высоких белых колпаках. На сияющих стеклянных полках вместо бледно-желтых ежиков из комбижира, утыканных коричневыми спичками, красовалась тонкая нарезка сервелата, непривычным образом запаянная в пленку.

Да еще какого сервелата! Финского, пурпурно-розового, с рябью! И прямоугольные коробочки с приклеенной прозрачной трубкой сбоку; я пригляделся внимательно — сок! Ничего себе, куда шагнул технический прогресс. И рядом железные желтые банки — это что ж, теперь такое пиво, без бутылок? И яйца были в изобилии, и шестипроцентное густое молоко, и гранитное мороженное мясо, и дряблая, но изобильная треска, которая давно исчезла из продажи, уступив вонючей мойве, которую отказывались есть коты.

Губы быстро растянулись, сжались: Прошу, прошу, что называется, давненько не видались, совсем забыли старика. По комсомольской, так сказать, путевке? Даже не зашли, не попрощались. И чего вас туда понесло? Вам же защищаться в октябре. В наш век железный без денег и свободы. Понимаю, наука не кормит. Иронизирует, ревниво осуждает, но при этом заботливо смотрит в глаза: У меня — да и без кофе.

Готовили ему всегда другие, но кофе он варил единолично. Тощий, лысый, как Махатма Ганди, таинственно склонялся над плитой, до предела откручивал вентиль, чтобы пламя над конфоркой полыхнуло и образовалось желто-синее сипящее кольцо. Ставил старую чугунную сковороду, неторопливо высыпал зеленые зерна и медленно помешивал; кофейные окатыши язычески темнели, покрывались матовым блеском, распускались вязкие запахи.

Он жужжал болгарской кофемолкой, перетирая зерна в пудру: В замызганной латунной джезве поднималась тонкая пузырчатая пенка. Граненые стаканчики с ледяной водой запотевали. Учитель, никуда не торопясь, разливал свежесваренный кофе по мелким фарфоровым чашкам, осторожно пробовал губами: И тут же маленький глоток воды: Теперь, пожалуй, можно закурить, он выбивал желтым ногтем папиросу, мял ее, она приятно пахла сеном.

Дул в гильзу, заминал зубами кончик, злобно сдавливал середину, запаливал шведской спичкой и ноздрями выпускал синий дым. Но зато над светлыми, почти прозрачными глазами разлетались кустистые брови, скулы были очерчены резко, губы сдавлены в холодную улыбку. И куда до него молодым, белозубым; с ними было скучно, а с ним — интересно! Уверенно отыгрывая внешность, демонстрируя повадки римского патриция, Михаил Миронович радушно принимал — и был непроницаемо далек.

Телефоны он не уважал, если по ошибке или странной прихоти снимал телефонную трубку, то говорил отрывисто и резко, как бывший заика: Лучше будет, если вы приедете. Знаете же правила, они простые. Если двери приткнуты на мятую газетку, значит, хозяин доступен. Нет — звиняйте, батьку, вам не повезло. На естественный вопрос, который задавали свежие ученики: Давненько такой не едали!

Ладно, пошли в кабинет. Там и курить, и разговаривать — сподручней. Кофе только прихватим, вот так-то. В кабинете, квадратном, просторном, обставленном тяжелой мебелью эпохи Александра III, царствовала вакуумная тишина. Один из боковых столов был полностью завален свежекупленными книгами. На другом начальственной стопой лежали белоснежные листы и где он только достает?!

На белой бумаге Учитель писал и печатал, а верже предназначалась исключительно для писем. Это было очень приятно — получать от Сумалея письма. Ты чувствовал себя героем давнего романа. Как там у Булата Шалвовича? А еще здесь имелись перьевые ручки с инкрустированными колпачками, малахитовое пресс-папье и тяжелая хрустальная чернильница с крышкой в виде пушкинской курчавой головы.

Учитель прокуренным пальцем толкал Пушкина в висок, голова откидывалась набок, и веселый классик превращался в грустного Пьеро. Сумалея это забавляло, аспирантки смущенно хихикали. Третий, центральный стол занимала механическая пишущая машинка с маленькими круглыми клавишами, которые росли на длинных ножках, как поздние опята.

В тогдашних издательствах были суровые нормы: Как далеко шагнул с тех пор технический прогресс! Напротив главного стола висел огромный образ нового письма: Перед его обличающим ликом боязливо мерцала лампадка. Сбоку от лампадки, как бы ненароком попадая в этот зыбкий отсвет, стоял фотографический портрет, пожелтевший, в самодельной деревянной рамке.

Старый человек в фуражке и мундире с генеральскими погонами. Светлые, почти прозрачные глаза, густые нависающие брови, лицо неласковое, даже злобное, но в каждой складке и в каждой морщине — отпечаток беспощадного ума.

Таков был батюшка Учителя, Мирон Михайлович; он руководил серьезным институтом. Учитель никогда не уточнял каким именно, но можно было догадаться, что секретным.

Всемирная литература, расставленная по эпохам, странам и годам рождения писателей, начиная с крохотной синенькой книжечки шумерских мифов и кончая толстым томом Евтушенко. Всеобщая история, подчиненная другому принципу: Иногда встречали мы деревенских, ходивших по грибы и ягоды, и они, хитро щурясь, говорили моим товарищам: Я и сегодня вспоминаю их слова с горечью. Редко кто проходил мимо меня без шутки, разве что старушки да дед Николай, которого иначе как странным не называли.

В странности его однажды убедились и мы: Мы было хотели его напугать, но не решились. Дождались, пока уйдет, и побежали посмотреть, что за дуб такой молитвенный, в деревне ведь народ был не так чтобы очень набожный, хотя образок в углу комнаты висел у многих.

Ночью я долго не мог заснуть, все стояло перед глазами это дупло и казалось, будто кто-то глядит на меня оттуда и что-то шепчет, и я в ответ шептал что-то бессвязное. Как недавно все это было и как давно! И было ли. Я представил себя героем романа девятнадцатого века, следующим по казенной надобности в город N и случайно проезжающим мимо своего разоренного временем и долгами, безвозвратно потерянного родового гнезда.

Оставалось выйти из вагона и отправиться в деревню. Земля пружинила под ногами, и внутренний голос, напоминавший голос учительницы начальных классов, говорил мне в назидание или в утешение, что так же пружинила земля под ногами наших предков и будет пружинить под ногами потомков, и пусть падут города, исчезнут страны, и пусть возродятся и снова падут и исчезнут, как исчезла твоя страна, в которой родился и вырос, и та далекая, уже заоблачная Россия, по которой беззаконно тоскует душа, пружине этой ничего не сделается, поэтому не вертись по сторонам и запиши в тетрадку: Ну до этого еще далеко, хочется думать, далеко, далеко-далеко забрел я в своих воспоминаниях: Мы с Сашками и Андреем удим рыбу на пруду.

Небось, котята всех рыб переловили. Да те, которых Андрюха вчера топил. А куда их девать-то. Не-е, это ж его котята, мы токо глядели. Я сжал кулаки, но внутренний голос, голос учительницы начальных классов, голос крови, голос бог знает чего зашептал: Я готов был размозжить себе голову. Никем не узнанный, брел я по проселочной дороге мимо ладных и покосившихся изб, полотых и неполотых огородов, лузгающих семечки баб и чешущих затылки мужиков… Мимо дома вечно брюхатой Ирки, шалава надутая путается с кем ни попадя наплодила рванья глаза б мои ее не видели.

А мы во все глаза глядели на нее из кустов, когда она выходила голая из реки, и, зная, что мы подсматриваем, бесстыже шла прямо на нас, раздвигала ветви, ослепляя нас влажным, искрящимся на солнце белым дородным телом, и, нагло и весело скалясь, говорила: Мимо дома Генки одноногого, скрипевшего протезом на всю деревню, хороший он мужик только непутевый по молодости отсидел за драку девку не поделили вернулся точно в воду опущенный на косилке работал ему там ногу и оттяпало теперь как запьет так недели на две пока всех денег у матери не выгребет.

Его потом машина сбила, а протез, полусогнутый в колене, словно его невидимый хозяин, все еще ковылял куда-то, но уже бесшумно, несколько лет подпирал забор, пока мать Генки не померла и родственники не продали дом. Мимо скамейки, на которой дневал и ночевал Костя Пьянкин, трезвым его поди и акушерка не видела что на свет принимала не то что жена мается с ним а куды денисься когда дети.

нЙИБЙМ мЕТНПОФПЧ. зЕТПК ОБЫЕЗП ЧТЕНЕОЙ

Мимо дома двух стареньких сестер-татарочек, живших тихо и незаметно, никто о них ничего не. Мимо грузного, приземистого и в любую погоду словно насупленного дома генеральши: Мимо нашего дома, у хозяйки муж был работящий да вот горе-то помер молодой от сердца она к матери уехала а дом москвичам сдает.

Там теперь живут другие люди. Так дошел я до старой, полуразвалившейся церкви. Под облупившимися сводами, исписанными нехитрой арифметикой любви — Дима плюс Зина, Юра плюс Нина, — мы с Сашками и Андреем просиживали целыми вечерами, пекли картошку и травили байки. Они мне — о бабке Агафье, жившей на краю деревни в избе, вросшей в землю по самые окна, во время войны немцы Агафью изнасиловали, и с тех пор никто никогда не видел, чтобы она выходила на улицу, говорят, стала ведьмой, и мимо ее дома надо проходить, скрестив пальцы, не то — быть беде; о колдуне, что прежде жил на хуторе, у него были волшебные пчелы: И, пока Тесей в очередной раз приближался к Афинам под черным парусом, Одиссей ослеплял Полифема, а Гектор прощался с Андромахой, мы выхватывали из горячей золы картошку, перекидывая ее из руки в руку, разламывали надвое, выпуская наружу пар, словно джинна из бутылки, и жадно глотали обжигающую губы и язык кашицу.